[ГЛАВНАЯ] [ПСИХОЛИНГВИСТИКА ] [БИЗНЕС]

Леся Ставицкая

Рвущийся канат над бездной, или кровосмесительное дитя постмодернизма (попытка лингвософской интерпретации суржика)

Человек – это … канат над бездной. … В человеке великое то, что он – мост, а не цель; что можно любить в человеке, так это то, что он есть переход и падение (Фридрих Ницше, Так говорил Заратустра);

Суржик ассоциируется с чем-то средним, с каким-то мостом, соединяющим два языка (вербальная реакция на стимул «суржик», студентка-филолог, 20 лет, 2002 г. );                                                      

… жизнь наша есть все та же мучительная и сладостная игра бытия с самим собою. Жизнь наша и мир – продолжение и этап все той же вечно играющей и вечно холодной Бездны (А.Ф.Лосев, Философский комментарий к драмам Рихарда Вагнера)

 

 

    Удивительная судьба  суржика.  Трудно найти в украинском языкознании  термин, который бы вызывал столь огромное количество оценок, метаязыковых рефлексий со стороны филологов, писателей, журналистов, философов  и рядовых носителей языка, как этот, существующий для обозначения столь обыденного для  многих языков мира  понятия  «искусственное объединение двух или нескольких языков» . 

С одной стороны, суржик  вобрал в себя  смысловое напряжение политически заангажированной проблемы билингвизма в Украине,  в собственно лингвистическим понимании  стал  когнитивно насыщенным этноконцептом как части культурного и языкового сознания,  который переживается ярко, эмоционально и наконец -  в  контексте  лингвистического пафоса эпохи постмодернизма превратился в  очередной миф национального этносознания.  В любом случае  суржик  выводит исследователя  за пределы  узкой филологической проблематики.

Одним из первых симптомов концептуальности этого понятия стала статья  «Поэтика суржика, или котлета по-киевски» о творчестве двух киевских художников – Реунова и Тистола, которая появилась в ж. «Декоративное искусство» в 1989г.   Речь идет стилистике полотен, выполненных в рамках кич-культуры (1960-1970гг.), определение которой  несколько парадоксально: массовое искусство для избранных; его произведение – это не настоящее произведение, а искуссная подделка его. Вслушаемся в  свежую метафоричность суржика, адекватную  упомянутой  парадоксальности: «Суржик – это не только язык. Это также фальсифицированная история, переполненная штампами, это цветение национального кича, это свечка каштана, это девушка в венке, это тысячи метров полотна, истраченных на изображение «Киевских  пейзажей» и «Живописной Украины». Поэтику суржика они воплотили … в изобразительном языке, структура которого очень напоминает лингвистический суржик, ибо тот и другой состоят из смеси русских и украинских элементов. Комическая красота этого материала безгранична и   творчески пока не осмыслен…» (Акикша 1989: 26). Кич, как известно, достаточно быстро вышел из моды, предвосхитив  постмодернизм, выразителем которого тоже стал смешной полуязык. На этой проблеме в ракурсе ее  освоения художественным дискурсом к.20-нач.21 вв. как части всеобщего дискурса «суржик» мы  намерены остановиться.

Я не беру на себя смелость  определить, когда именно начался украинский  литературный постмодерн, оставив эту проблему литературоведам. Тамара Гундорова считает, что он начался после Чернобыля, который стал не только социо-техно-экологической катастрофой, но и метафорическим образом постмодерной культуры (Гундорова 2005: 8). Через пять лет после Чернобыля провозглашена независимость Украины.  Понятно, что концептуализация  суржика  заявила о себе в период установления украинской государственности,  в языковых и околоязыковых поливекторных дискуссиях на тему, каким есть украинский язык и каким он должен быть. Именно в это время, вконце 90-х годов, украинский художественный дискурс представил такую модель языкового спротивления,  в которой суржик как  устно-разговорная стихия подрывал нормы тоталитарной культуры с ее экспансией нормативного, стереотипного языка.  Участились собственно метаязыковые комментарии относительно суржика в коммуникативном пространстве общества в целом и  литературно-художественного дискурса в частности.

Как проницательно заметил украинский литературовед Я.Полищук, «суржик можно считать своеобразной  метонимией металинвистической действительности современой Украины   (Поліщук 2003: 270).  

Вкратце о сущности культурно-философской парадигмы, открывшейся после Чернобыля.   «Мы живем в эпоху, когда все слова уже сказаны», - как-то обронил С.С.Аверинцев. На суржике  сказано все и  многими. Осталось писать на этом языке, играть с ним, создавая возможные мира. Благо, материал-то почти не израсходован, а комическая красота его, как было замечено, безгранична.  Суржик превратился в некую мегацитату, «культурную опосредованность» в дискурсе постмодернизма.

Постмодернизм стал последним направлением  ХХ в., которое открыто призналось в том, что текст не отображает реальность, а творит новую реальность, вернее даже, много реальностей, часто вовсе не зависимых друг от друга. Все,  принимаемое за действительность, на самом деле не что иное, как представление о ней, зависящее к тому же от точки зрения, которую выбирает наблюдатель и смена которой ведет к кардинальному изменению самого представления. Таким образом, восприятие человека объявляется обреченным на "мультиперспективизм": на постоянно и калейдоскопически меняющийся ряд ракурсов действительности, в своем мелькании не дающих возможность познать ее сущность. Понятие «картина мира» не совсем точно отражает суть самого мира; картинка мира, фильм мира  - вот адекватные квалификаторы новой реальности. В быстро меняющейся «картинке мира» слишком быстро один стереотип реальности сменяется другим, сознание человека с трудом вживается в новую идеологию, но языковые игры более приспосабливаемы, они-то и  защищают  психику от тотальной деструкции.  Культурологи говорят об онтологическом кризисе реальности, постигшем  бывшего homo soveticus.  Не только интеллектуал, но и обычный мыслящий человек  инстинктивно понимает, что жизнь – это сон, то, что он видит – это всего лишь иллюзия. Без знания этого  культурного фона, на котором разворачивался дискурс суржика невозможно понять его концептуальную полифонию и парадоксальность.

   

Вкратце о специфичности  суржика как этноконцепта. Как культурный код этноса,  суржик переинтерпретируется  прежде  главным образом метафорой. Именно метафора как неистинный с логико-философской точки зрения способ номинации стал средством манипулирования сознанием адресатов для  снисходительно – уничижительных характеристик суржика, который портит красивый украинcкий язык.  

        Основным  принципом метафорической переинтерпретации стали  антропометричность и антропоморфизм. Значение слова суржик, фиксируемое словарем к Д.Гринченко, «человек смешанной расы», архаичное для сознания современного носителя языка, мгновенно актуализировалось в прагматике суржика к.ХХ – нач. ХХІ вв.       Спустя более полувека, с легкой руки Ю.Андруховича за суржиком закрепился отмеченный всеядной  постмодернистской иронией метафорический перифраз кровосмесительное дитя билингвизма.  Впервые появившееся в русскоязычном интервью писателя, эта метафора  с удивительной емкостью представила постмодерный модус смешанного языка: “<...> где он, этот милый ублюдок, химерическая помесь, кровосмесительное дитя билингвизма?” (Российско-украинский бюллетень 2000: 99) .

Суржик, исходя из этой цитаты,  по крайней мере является незаконным трижды:   а) ребенок, появившийся в результате кровосмешения  близких родственников, б) представителей разных национальностей, в) к тому же внебрачный ребенок (рус. ублюдок).  Портрет этого достойного сочувствия существа дополняет ассоциация  суржик – это болезнь языка, ключевая в  украинском патриотическом дискурсе суржика 90-х годов, которая в готовом виде перекочевала в текст  под названием «В защиту русского языка», но уже воплотившись   в метафору-приговор  «Разве это язык? Это калека нещасная, а не язык!» (Окара 2001: 5).

Аксиологическе аспекты в том же дискурсе  дополняют оценочные выражения  моторошний (жуткий) суржик, потворне явище (уродливое явление) или гидка суміш (гадкая смесь). Ср.:

Так-сяк склепані одне до одного і переплавлені українські та російські слова утворювали якусь гидку суміш, що, на перший погляд,  сприймалася як беззмістовне бубніння якоїсь смертельно п’яної людини . А загалом ситуацію з мовою можна було спроектувати на все суспільство (А.Герасим, Одні).

Заметим, что ни одна разновидность субстандарта  (жаргон, сленг), обсценизмы и под. не вызывает чувство брезгливости в  диапазоне различных рефлексирующих языковых сознаний, как суржик.

Коннотации брезгливости стали доминантными также в научно-публицистическом дискурсе «суржика».   Чего стоит  постулируемая в книге «Антисуржик» мысль о суржике как названии деградированного, убогого мира человека. «Искалеченный язык отупляет человека, примитивизирует ее мышление» (Антисуржик 1994:108). Тенденциозность этого суждения абсолютно очевидна. Нельзя не согласиться с Е.А.Селивановой, которая замечает:  «некоторые современные исследователи связывают суржик с  проблемой деструкции личности, духовной деградацией, однако аткие суждения требуют доказательства путем психологических исследований и представляются тенеденционнными и заангажированными» (Селиванова 2006: 593).

Глубокая онтологическая ошибка подобных суждений заключается также в отождествлении морального облика человека и его языка.  Сомневаюсь в научной этичности подобных комментариев в  ситуации, когда лингвистическая элита не позаботилась  ни о создании специальных словарей украинского разговорного языка, ни о переводных русско-украинских  аналогов. Ни в средине 90-х, ни десять лет спустя.

Подобные оценочные высказывания не прошли бесследно, они закрепились в языковом сознании рядовых носителей языка. Например, во время психолингвистического эксперимента  среди студентов Славянского университета  (26 опрошенных ) в 2002р. было предложено дать ответ на вопрос  “Какие ассоциации вызывает у  вас слово суржик?”, двадцатилетняя студентка искренно ответила: 

люди, которые разговаривают на суржике,  кажутся мне низкими в своей сути. Они сознательно не хотят говорить на красивом и чистом языке. Вообще считаю, что с такими людьми не стоит общаться.  

Искренние порывы борьбы а чистоту языка обнаружили собственную антигуманность.  Борьба против суржика вначале 90-х,  за культуру и чистоту языка приобрела привкус невротического пуризма в классическом понимании невроза как замещения. Вполне понятный накопившийся  протест против запретов украинского языка, спланированной многолетней русификации, антиукраинской семиотики в культурном пространстве переместил агрессию по отношению к России на носителя суржика и сам смешной и смешанный полуязык.

Украинский философ Тарас Возняк стал одним из немногих гуманитариев, который заметил антигуманность борьбы:  «[Суржик] онтологически выполняет функцию языка, являясь основой мира человека. … из чисто гуманных соображений мы не имеем права отмахиваться от суржиков  и не видеть за суржиками  проблемы миллионов людей, их иного, в чем-то, наверняка, ущербного, но для многих актуального и, возможно, единственного мира (Возняк 1998: 260-261). 

Отметим, что носитель языка в спонтанной речи окутан паутиной страха в смысле боязни ошибиться, употребить суржикизм, т.к. ощущал вокруг себя репрессивные механизмы по отношению к малейшему отклонению от нормы украинского литературного языка.  В такой ситуации он скорее всего переходил на русский.

Интересно отметить, что мгновенной реакцией  одной респондентки на стимул «суржик»  было слово страх, которое она поспешила рационально объяснить: То есть человек употребляет то или иное слово другого языка в связи с тем, что боится сказать и ошибиться. Будучи неуверенным в словах, она подбирает другие слова (другого языка), в которых уверена.    

В экзистенциальном понимании  этот страх следует рассматривать как страх наказания и отторжения обществом в результате нарушения норм и запретов, страх одиночества. Речь идет о нарушении норм  русского престижного языка или литературного украинского в зависимости от коммуникативной ситуации.   Такой страх,  порождающий желание быть  «не хуже других», в конечном счете  сыграл решающую роль в переходе суржикоговорящего или украиноязычного украинца на русский язык в городе.

Дискурс суржика  вначале 90-х обнаружила также специфический  экстремальный страх как комплекс  украинца пред лицом исчезновения  своего языка, о чем писала С.Андрусив в статье, опубликованной в 1995 году: « <...> списки запрещенных слов «националистических» слов, словари и правописания, направленные на  русификацию, превратили реальный страх в комплексы  боязни  украинца пред лицом  языка.  <...> Страх пред лицом языка овладевает нынче не только тех украинцев, которые отреклись ее, убив в себе, но и те, кто сохранил ее в своих семьях, в повседневной вербальной практике. Украинцы продолжают бояться за свой язык, бояться, что форсированно навязываемый русский поглотит ее – так мать боится за своего больного ребенка...» (Андрусів 1995: 148).

Артикуляция языка как собственности, страх утраты языка, а следовательно  и  своей идентичности выводил национально сознательную интеллигенцию как продуцента соответствующего дискурса в сферу действенных  поступков. Суржик стал предметом обсуждения в прессе, по радио и телевидении, в многочисленных дискуссиях и даже мероприятиях, в которых активно участвовала молодежь. Одно из таких мероприятий, проходившее  в Киевском театре эстрады в 2004г., называлось довольно парадоксально  «Хай живе суржик! » («Пусть живет суржик!»). Молодежная субкультура н. ХХIв. привнесла в  дискурс суржика  карнавальный дух,  подготовленный языковой эстетикой украинского постмодерна.

Одним из  его представителей был  художник и драматург Лесь Подервьянский. В истории украинской культуры он примечателен как последователь  концептуализма, направления в искусстве, прозе и поэзии последних двадцати лет советского строя, которое возникло как эстетическая реакция на «зрелый» социалистический реализм. Концепт – это затертый до дыр советский текст или лозунг, речевое или визуальное клише.    

Ошеломляющее пародирование совковых реалий и стереотипов, умноженное на виртуозное владение языковым субстандартом и ненормативной лексикой,  сделало писателя культовой фигурой 80-х.

Абсурд в духе Самуэля Беккета, красноречие украинских номенклатурных писателей и военный мат – три кита, на которых стоит поэтика Подервьянского, по  его же определению.  Киты, в свою очередь, стоят на том специфическом языке, на котором разговаривали все прослойки совкового общества,  не до конца русифицированные (и изо всех сил противящихся окончательной русификации) горожане.  Суржик – это не только языковое пространство гротескной мифологизированной реальности. Это сама реальность. Стилистическая аморфность и уродливость гибридных слов  идеально гармонизирует с  ней,  «озвучивает» и  материализует ее.

Суржик как  Мир и Мир как Суржик структурируется даже элементарным, в духе языковой игры позднего Л.Виттгенштейна,  перечислением персонажей пьес Подервьянского с суржиковыми партиями як поведенческим кодом. Вот как выглядит гипертекст этого мира, его гибридный социальный  портрет, гремучая смесь темного бессознательного и ирреальной социальной дейстительности : Гамлєт - датський кацап, Зігмунд Фрейд – відомий психіатр, дєдка, Мурзік – котик; Скворцов – вєдущій передачі «В мірє животних»;  Енгельс Гасанович; сноб;  Голос із моря, який належить купающємуся вєтєрану, боксьор,  гамасєк, Мудило в блєстящєму пальті, людина-скамійка, главний інженер; вже пожила, але гарна курва; молодий і наглий жид;  женщіна мужской мєчти; красіва і горда сука, мічта всіх мужичків; антісеміт; алкоголічєская подорва; депутат в тєлєвізорі;  ліцо кавказьськой національності; Клімакс, вісник богів, насилаємий на Суку і Блядь и др.     

В дискурсе Подервьянского  Суржик – это также напряженная стилевая полифония Текста – Бытия, как  смесь претензиозной книжности , вульгарного мата и конечно же слов-полукровок:

У двері з написом «Nirvana» гупають.

[Вєнік:] (з п’яним роздратуванням). Ну чого б оце я гупав? (Роздратовано пиздить ногою двері). 

[Йонатан:]. Це як у Ніцше написано. Коли ти дивишся в безодню, безодня дивиться на тебе.

[Туз:].  А ти шо, читав?

Йонатан: Мене Людка заставляла. Вона стєнку купила і почала туди книжки складати, шо на макулатуру обміняла. Голсуорсі, блядь, про тих, про серів і серух. Так шо вона, сука, зробила каже, шо поки всього Голсуорсі не прочитаю, вона мені давати не буде. Ну я того Голсуорсі хуйнув про серів вона мені Ніцше. Я їй кажу: «Люда ми так не договарювались».
(Лесь Подерв’янський, Нірвана).

 

[П є р є ц  М о і с є є в і ч:] < ...> я Вам совєтую – покиньте ту хуйню і посмотрітє новий фільм Хабібуліна. От де екзистенція, їбать мєня в рот і в нос!
(Лесь Подерв’янський, Сноби).

Суржиковая речь в языковых  партиях  социально  дифференцирована, а устойчиво повторяющееся Шо не ясно? стало знаком символческой принадлежности  суржикоговорящего к монструозному миру.   

        Слова-полукровки очерчивают языковые границы  «имперского» мира,   фиксируя  псевдоаристократизм, претензиозное чувство превосходства последнего: Общій вагон забацаного поїзда. За столом сидять п’яні Гриша, Миша, Опанас, Толя і ведуть свєтскую бєсєду; Діти хором плюють і сразу же запєвают вєсьолу пісню  кузнєчіка.  Этот прием способен  создать  сатиру на великорусский шовинизм 80-х,  боязнь масонов как проявление паннациональной шизофрении:

   [Гамлєт:] … всі люди – це браття на землі, окрім жидів, Татар, масонів, негрів, білорусів, котрих я ненавижу. В цілому ж  я гуманіст – не те шо Ви, папаша!

    Не менее комично звучит и русская речь, записанная по-украински, предсталяющая собой языковую игру как форму насмешки над имперским языком.

      Другой представитель киевской иронической школы Богдан Жолдак известен как автор городских миниатюр, некоторые из них написаны  сплошным суржиком.

Текст – Суржик дискомфортен; он  т е л е с е н, ибо  обнажает девиации  потаенного «низа» и взаипроникаем с ним:

            - Раз мертве тіло, то ніхто вже нічого йому не може зробити ні поганого, ні харошого, і, словом, ніякого.

     Тім болі, що він у своїх связях із ними не прибігає к не неєстєствєнним, ізвращьонним методам удовольствія,  а тільки ісключітєльно к єстєствінним, і, якби тіло було живе, то й не сопротівлялося б навстрєчу пожиланіям прохвесора, бо він був собою дуже красівий і вєжлівий, що наравицця і живим жінкам, а не тільки мертвим

 («Макабреска»).

В  этой ипостаси суржиковый текст  как «иллюзорное паломничество на периферию, в запретную зону наших заветных страхов – потерять индивидуальную идентичность, раствориться в массе, а главное – потерять контроль над языком с его соловьиностью» (Кознарський 1998: 29) разрушает табу в многогранной емкости этого понятия.  Не суржикоязычный  адресант приспосабливается к господствующему коду, а сам автор аккомодирует свою речь к читателю. Таким образом, образуется среда, где само существование нормы и нормативности (языковой и культурной) оказывается абсурдом.

В стилизированных, а не сплошных, суржиковых текстах на суржике герои проговаривают себя и свой мир.     В прозе Богдана Жолдака  речь суржикоязычных героев изобилует  инвективой, разговорными аффективными клише (ну що це такоє?), репликами-угрозами (- Мовчи, не каркай. – каже начальство, - сильно умний ти у нас зараз тут за соучастіє пайдьош) , которые отражают  эмотивное поле стресса,    хаотичность обыденного сознания.  На лицо -  художественная фиксация человеческого и языкового существования в пространстве обыденного бытия.  Для характеристики такого человеческого типа  подходит дефиниция М.Хайдеггера обыденности как «успокоенности в несобственном бытии», в языке – неязыке. Происходит демонизация самого языка, за которым стоит безличное  «никто».  

В принципе суржик релевантен категории успокоенности в том смысле, что его «изюминка» как живого языка обеспечивается исключительно русской составной. В свое время это заметил  Юрий  Шевелев в связи утверждением  подлинно креативного характера сленга: «в то время, как городской сленг нацелен в будущее языка, прогнозы относительно суржика могли бы быть противоположными » ( Шерех 1998: 276). .  Отсутствие креативного начала в суржике  закономерно предопределяет его  обреченность на кратковременность, о чем свидетельствует и осторожный  прогноз  Ю.Шевелева в цитированной выше статье, написанной в 1986 году.  Прогнозы, высказанные ранее, более безапелятивны. Так, Д.Гринченко в 1900 г. пророчески заявляет об исчезновении суржика (городского жаргона): «… жаргон, как явление отвратительное, не может конечно развиваться, а только меняется соответственно с модой; поэтому пьесы, написанные жаргоном (напр. «За двома зайцями»), станут невозможными для чтения и спектакля, когда исчезнет существующий жаргон  персонажей, подобных Проне, Голохвастому »(Гринченко 1900: 41), спустя более трех десятилетий Б.Ларин напишет: «Этот»  “языковой суржик”, хотя и достаточно многочисленный в разговорном употреблении, почти весь  – о д н о д н е в н ы й,  он не имеет будущего» (Ларін 1928: 198).

Человеческое существование, как известно, устремлено двигаться из обыденного бытия в предельное, пограничное. Но  суржик как пограничная языковая реальность  превращается в само пограничное бытие, застывшее во времени. Суржик как художественно воплощенный мир в прозе Б.Жолдака релевантен такому феномену постмодерной массовой культуры, как сериал, мыльная опера: «Единственный способ закончить суржиковый сериал, а может, и текст вообще, как показывает Жолдак, - это перейти на литературный язык » (Кознарський 1998: 29). Повторяемость как свойство мифа  породила феномен телесериала: временно "умирающая" телереальность возрождается на следующий вечер. Примечательно, что К.Ажеж , размышляя о креольских языках («представление о возобновлении языкового генезиса подспудно отбрасывает носителей креольских языков к эпохе, предшествующей становлению человека. …рабы, лишенные возможности говорить на своих языках, становятся как бы более человечными, и лишь благодаря пиджинизации они возвращаются в человеческое состояние »), использует понятие, заимствованное из философии Ф.Ницше – тень вечного возвращения.

В начале статьи мы говорили  о устойчивой коннотации брезгливости по отношению к суржику и его носителю в структуре  различных метаязыковых сознаний. В чем причина этого рефлексивного эмоционального отторжения, интуитивной оценки суржика «смешно-отвратительно»? Слушающий эту речь,  конечно же,  в своих оценках не руководствуется в первую очередь  логическим мотивом «отступничество», «приспособление к русскому».  Отвращение вызывает  звуковой образ смешанной речи. «Благодаря нашей телесности мы любим звуки и запахи, цветы и прикосновения» (С.Пролеев). Очевидно, нужны специальные исследования смешения фонетических кодов русского и украинского языков и стоящего за ним фонологического символизма, который, по-видимому, не вписывается в рецептивный аспект   удовольствия от языка. При этом совершенно четко следует осознавать, что «разница звукового состава «украинского» и «русского» («нормальных») языков не менее велика и  тяжела для усвоения, нежели между русским и сербским или польским и литовским. … Синтаксические, лексические и фразеологические расхождения тоже очень велики» (Ларін 1928: 191). Меньшая дистанция между русским и белорусским по-видимому обуславливаевает иную рецептивную картину трасянки.         

Коннотации брезгливости, сопровождающие суржик в обыденном и  научном сознании,  в художественном дискурсе трансформируются в  эстетику  отвращения.  Последняя, создаваемая рядом приемов и суржиком в том числе, – это не что иное как постмодерная реакция  на банализацию и скуку жизни: «Наши желания слабы наши вкусы все менее и менее оригинальны» (Жан Бодрияр). Скука как экзистенциальная ситуация уподобляется все той же бездне, чрезвычайно актуальной для понимания метафизики суржика: «В скуке перед человеком распахивается бездна бессмысленности обыденного бытия » (Хамитов, Крылова 2006: 182). На этом фоне освежающе действует лишь отвратительное и монструозное.   Суржиковые партии персонажей неприятны для слуха, но в художественно моделируемом чувстве отвращения живет тоска по неунифицированному миру. Имманентное качества суржика способствовало созданию того чувства, вызвать которое почти так же трудно, как и поразить красотой.

Концептуализация суржика как бездны предполагает  некую сущность как дурную бесконечность, которая поглощает и не может насыться в тривиальном смысле  насыщения едой. Глюттонический   аспект этой постмодерной модели бытия как секуляризованного ада, модели, существующей  вне времени, где нет ни жизни, ни смерти, анализирует православный философ Татьяна Горичева:  «О ненасытности  последних времен пишет преп. Нил Мироточивый: “Наступит страшный голод, на мир найдет великая алчба (т.е.ненасытность): сравнительно с тем, сколько съедает человек в нынешнее время, тогда будет съедать в семь раз больше и не насыщаться”» (Горичева 1991: 20). Микроситуация еды достаточно часто аккомпанирует  суржику, актуализируя при этом отрицательный коннотативный ореол единиц микрополя «поглощение еды». Суржикоговорящий  прожорлив, как заметил Александр Довженко:   багато їдять і часто; говорить на суржике –  утомительно жевать, чавкать: «Ч у ж о е   слово попадает  в широкие массы и те массы пытаются его любой ценой как-то ассимилировать – уподобить, перетравить-переварить. Таким образом мы получаем  в высшей степени чудные формы, которые ясно указывают, как массы жуют, как будто некий кусок чего-то несъедобного, всякие чужие слова, переворачивают их сюда-туда, чтобы связать их как-то с родным языковым материалом» (Смаль-Стоцький 1936: 82), «… киевская улица вокруг меня гудела, чавкала - суржиком» (Забужко 2003: 153).

*    *    *

Александр Ирванец в предисловии к книге “Антиклимакс” не без основания отождествил  суржик с таким концептуальным для украинской ментальности понятием как «растерянность (смятние, недоумение)», сконцентрировавшемся в емком украинском  «розгубленість»: «В его творчестве на самом деле отобразилась наша беспорядочная («розхристана») и неструктурированная эпоха. Эта  беспорядочность-растерянность (розхристаність-розгубленість) пугано-перепуганного индивида украинского рода  действительно нашла свое отображение в языке» (Ірванець 2001: 3-4).

Отметим  концептуальную нагруженность именно украинского слова, внутренняя форма которого содержит компонент «гибель, погибать» и префикс роз- (рас) .   Это слово-концепт не новое в дискурсе украинской ментальности, а является ключевым понятие для обозначения катаклизмов украинского духа в ХХ в. Так, Н.Шлемкевич в работе «Загублена українська людина» (1954)  раскрывает рождение, оформление,  загубеність і розгубленість украинского человека. По мнению философа, географическое положение, климат, историческое прошлое Украины создали особенный тип украинского человека – человека «на грани». 

В метаантропологическом смысле  этот язык актуализирутся перед угрозой   небытия в эмотивном пространстве предельного бытия – тоска, ужас отчаяние гнев -  с одной стороны и – надежда, вера – с другой. Название цикла рассказов Б.Жолдака «Прощай, суржик» сообщает его создателю авторство вербального памятника  суржику, который можно расценить и как памятник герою тоталитарного типа, и как виртуальное прощание с суржиковым мировоззрением  в эпоху капитализации и прагматизации человеческого  сознания как одной из меняющейся  картинки мира начала 90-х, когда кстати актуализировалсь  дискуссии о суржике.  

Суржик стал элементом метаязыкового сознания прежде все интеллигенции. Как заметил однажды Б.Жолдак, его суржиковые рассказы радостно воспринимает именно интеллигенция, так как «она уже преодолела в себе этот дурной суржик и знает, как с ним бороться».  Не последнюю роль в  преодолении интеллигентом суржика в себе сыграл постмодерный феномен Верки Сердючки с ее тотальным эклектизмом и стилевой, национальной, половой  неопределенностью. Этот знаковый образ не без основания квалифицирован культурологами как «своеобразный срез ментальности утратившего веру, внутренне растерянного украинского обывателя. Расставаясь, почти всегда болезненно, со своим собственным прошлым, он радуется случаю расслабиться и получить удовольствие, лицезря Верку и подобные шоу (Гриценко 1999: 19).  По З.Фрейду, чувство смешного в этом случае возникает потому, что шутки и остроты обладают способностью обходить барьеры, которые культура возвела в психике человека. 

Понятие  растерянности как психоэмоционального признака русифицированного этносоциума  гармонизирует с культурной семиотикой городского пространства: «Химерическая помесь украинско-националистических, советско-коммунистических и потребительски-капиталистических символов в городском  ландшафте является для украинского обывателя знаком смятения и растерянности («розгубленості»)» (Рябчук 2000: 185).

       

Суржик оказывается не только пространством Города, но и пространством жилища суржикоговорящего. В конце 70-х годов  появилась блестящая сатирическая повесть Олега Чорногуза «Аристократ из Вапнярки». Языковой портрет одной из героинь
( Карапєт розмовляла не так, як усі, як багато хто – суржиком .. )
гармонирует с Суржиком – комнатой (ср.: Мы создаем наши дома, а потом они создают нас (У.Черчиль). Семиотическое пространство, причудливая эклектичность которого доведена до абсурда (косметичний кабінет при науково-дослідному інституті), распространяется и на  время:  Вони зайшли до кімнати, що мала вигляд чи то спортзали й хімлабораторії, чи то косметичного кабінету при науково-дослідному інституті, який тимчасово перебрався у старе довоєнне приміщення.

Следует предположить наличие суржика в невербальном пространстве коммуникации: язык тела, одежды, ольфакторные, гастические коды и др. (суржиковый жест, суржиковая паралингвистика, суржиковое молчание, суржиковое визуальное поведение во время коммуникации, суржиковая дистанция коммуникации и др. ). Для решения этой заманчивой задачи необходимы экпериментальные видеонаблюдения и аудиозаписи, а также  исследование  соотвествующего корпуса художественных текстов.

                             *                            *                       * 

Своеобразие метаописания  Суржика  наблюдается в реалистической манере письма писателей, которые талантливо стилизируют суржиковую речь, перемыкание кодов в дискурсе билингвов.  Трудно отказать в психологической  проницательности тем прозаикам, которые фиксируют спонтанное сползание в суржик, когда субъект испытывает смятение и «розгубленість»: 

«Але Хрячівська знала: на базарний суржик рафінований український інтелігент Зореслав Холодний переходить у хвилини душевного сум’яття» (Г.Тарасюк , Новели).

Мастером такой языкового комментирования является Валерий Шевчук.  

Русскоязычный герой,  украинец с русским как ролевой маской, выражающей превосходство над украиноязычными товарищами, в экзистенциально напряженной ситуации переходит с русского на суржик:  «- А шо ти мінє посовєтуєш? – Олег явно переходив на суржик, а це значило, що в його проросійській бронебійності відбувається злам».

Момент предельной честности героя с собой и искренности с товарищем персонаж проговаривает на литературном языке:: «.. – Бережись хоч ти. Вона, по-моєму, всіх нас  на вудочку взяла. А лишився з нашої компанії ти. Чи тебе, такого мудрого, омине?

Сказав цю фразу чистою літературною українською – певне, і справді не хотів у цей момент переді мною викаблучуватися і таки щиро дбав про мене як про приятеля, тому-то й світив так печально очима». 

В диглосно-билингвальной ситуации  суржик в основном  закреплен за коммуникативной сферой семейного, домашнего языка как  первого для многих украинцев, особенно «переселенцев» из села в первом поколении. Русский осваивается ими, как известно, позже, как средство социального вживания в коммуникативное пространство русскоговорящего города.  

Несколько моделей вариативности кодов в семейном языке

1.  Суржик стал  доминантным семейным  языком, а русский – элементом адаптивной профессионально-служебной деятельности

Социопсихологический портрет семейного тандема суржикоговорящих мужа и жены   стал объектом  иронии в повести Светланы Пыркало «Зеленая Маргарита»:

 Вони цілими днями  переймаються,  як би зекономити гроші, купивши щось дешеве, але «хароше». .. Щоб зекономити на обіді, вони постійно носять з собою якісь баночки, кульочки, булочки. Всі між собою говорять по-російськи, а  з чоловіками по телефону – суржиком. Не знаю, що це за рудимент радянської свідомості, чому вже між собою не говорити суржиком?

2. Русский стал семейным языком  для  в прошлом   суржикоговорящих, но суржик не исчезает, актуализуется  в определенных коммуникативных ситуациях.       В некотролируемой ситуации писхологического стресса происходит перемыкание русский (новоусвоенный) – суржик (первый) . Например, в ситуации семейной  ссоры :

 «<...> у-б-ь-ю-ті-бя-а-а-а!», «па-п-робуй, падайді, кастратіна!», відгукувалася й вона, вже захоплена люттю, з головою направленою, набитою на місце, мов сокира на топорище, і замахувалась рішуче, виклично «кастрат! Калєчь!», «шо-ти-сказалаобурювався він так смертельно, що переходив на сільську рідну мову, бовін утік із села, підманувшись на обіцяне житло, та ще від сім’ї..».

(Є.Пашковський, Щоденний жезл)

3. Украинский  – семейный язык для поколений «мать, отец – дети», а русский, суржик – средство адаптации к социуму «взрослой жизни».  

…Куди мені піти?

—   Куди хочеш, мама,— сказав Шурик.— Можеш по дворі погулять, на свєжім воздухі.

—     Що це в тебе за  жаргон?— не втрималася мати.

Сотвєствєнний моєму положенію. – Ти прийшла чи приїхала?    - сказав уже чистою мовою.       

(В. Шевчук, Сонце в тумані)

Превратившись в человека социального дна, герой з женой общается на суржике – доминантным языком  социума, социальная маргинальность которого кореллирует с лингвальной. Но в разговоре с матерью происходит переключение кода.

Когнитивная ценность этого отрывка обеспечивается также тем, что он подспудно илюстрирует социолингвистическое наблюение: доминанта языка матери  отражается на языке сына, а не дочери.  Выйдя за пределы семейной коммуникации,  сын  попадает в иную коммуникативную среду , а потому влияние русскоязычной или суржикоязычной жены может нейтрализовать привитую матерью «украинскость». 

В языке образованной украинской молодежи – суржик – это элемент языковой игры. Стебный  суржиковий монолог вполне может  спровоцировать аффилятивную  реплику, которая демонстрирует «вживание» в «суржиковий образ»  собеседника.    

А то сидим ми.., коли хто-то підходе, чуваки, треба помощ, тьолка на путях. Ну ми давай спасать, підходим, а вона п’яна. Сумки стоять. Їхала  в Москву, проїзд пробухала. Ну тут давай скору помощ, визивають, я давай тащу туда сумки її, а пацани – там должни буть гроші. Я туда, там документів куча, ліцензії, куча бумаг, ковбас, а грошей нема. Я опять давай, нема грошей. А всі вже пасуть, шо я лажу по сумкам. Я опять – грошей нема.

Усі регочуть. Ми уявляємо собі Семена, п’яного, з бичком у зубах. Я п’ю далі бальзам. Друм, відсміявшись, перепитує:

-         А шо, торговка тьотка була?

-         Ну  да з сумками. А гроші в неї в лівчику оказались

Семен, коли захоче, говорить прекрасною українською мовою, а також при бажанні іспанською і ще кількома маловідомими в Україні мовами. Але йому так нецікаво.

(С. Пиркало, Зелена Маргарита).

Суржик как языковая игра идеально гармонирует с вполне прагматичными жизненными ситуациями, в котрых выгодно быть «лингвистически своим» :

-         А якою мовою ви говорите з хазяями цього дому?

-         Переважно мовою національого спілкування. З українськими інкрустраціями.

-         А з матір’ю? Чоловіком? Сином?

-         Із свекрухою, - в тон  йому продовжила вона, - я общаюсь суржиком.  Так вона мене лучче понімає і передає восени картоплю.

(Є.  Кононенко, Земляки на чужині).

Исследователи украинско-русского двуязычия в Украине неоднократно отмечали, что пересленцам из западной Украины суржик в его классическом варианте не свойствен. Они быстро осваивают литературный русский язык,  говорят на нем даже без акцента, оставаясь приверженцами родного языка или диалекта у себя на родине (Тараненко 2004: 666).   Немаловажная деталь: суржикизмы органичны в их языковом коде и не воспринимаются как «языковое отступничество», ибо в душе они себя  считают настоящими украинцами и могут допустить подобные вольности. 

Типаж русскоязычного галичанина в упомянутой повести С.Пыркало:

Зеник – найгірший зразок махрового западенця, яким собі його уявляє пролетаріат на Сході, з вусами, в не надто охайних штанях і в дешевих черевиках. У Києві він живе вже давно і майже з усіма тут говорить російською. Я часто помічала таку рису у вихідців із Західної України – говорити російською з киянами. Таке враження, ніби для них це якась інша країна. Де треба говорити іноземною мовою. Проте якщо западенцю сказати про таке спостереження, він образиться і почне розповідати про патріотизм Західної України і скацапілість Східної. Як ніби патріотизм усієї Західної України вибачає тупість якогось окремого її представника.

Именно этот  модус  языковой конформности и  лабильного языкового поведения заставляет думать о расщеплении западного субэтноса не как о «растерянности», а как о расколотости на две изолированные части.  Попытку Н.Шлемкевича связать украинскую растерянность с географией и историей своеобразно продолжает писатель из Ивано-Франковска Степан Процюк в повести «Тотем»: « <… > насправді Галичина є гримучою сумішшю лакейства і п’ємонтизму, пасіонарності та мімікрії, наче ці люди мають розколоті на кілька частин серця, у яких несумісне стає сполучним. Колишня найзадрипаніша територія Австро-Угорської монархії, а нині – межовий стовп українства, його остання сакральність, добряче підточена тавром амбівалентності.    

Заключение. 

В культурно-философской парадигме постмодернизма суржик предстает как воплощенная гиперреальность, игровая модель бытия,  что еще в большей степени размывает и без того диффузную семантику квазитермина. Этот факт обязывает лингвистов выработать прозрачную терминологическую микросистему смешанного языка.

Что касается философии суржика, в заключении уместно вспомнить  статью Оксаны Забужко «Дар маргинальности»: «Этот дар автомаргинализации, выпадение из потока  – задержание на грани «уже-не-тут» и «еще-не-там» -  нужен  для пробуждения литературного сознания. Но жить на грани отнюдь не экзистенциальная проблема «проклятых поэтов»   и подобных им девиантов; все мы сегодня на этой планете маргиналы, жители пограничья. Мы маргиналы по самому факту видовой принадлежности к homo sapiens – великого маргинала, находящегося в самоизгнании у матери-природы. Несколько столетий он ревниво перегрызал пуповину, которую вязала его с ней. Осталось совсем немного – буквально ниточка, несколько  сухожилий. Земля еще нас носит, но с невероятным усилием, с нарастающим отвращением. Как с этим жить – не притворятся, что живешь, а действительно жить – именно это репетировала литература веками. Именно этот «межевой» опыт …».  Суржик оказывается на отдаленном маргинесе межевого опыта:  «на время развала советской империи украинский город разговаривал  не на украинском, и не на русском, а на «суржике» - чем-то средним между этими двумя (вот и опять это «между»!) (Забужко 2003: 144-151, 153).

Страх грани (пограничья) – это мифологический страх перед порогом, открытостью. Нет ни одной страны, которая бы не сетовала по поводу «кризиса самости».     Но пограничье – это и емкая характеристика исторической и культурной судьбы Украины. Трудно спрогнозировать будущее дискурса «суржик», этого вечного трикстера, ребенка, который никогда не повзрослеет.  

Впрочем, кое-кто утверждает, что постмодернизм уже закончилось и мы живем в новой культурной эпохе. В чем ее суть?   Согласно «новому реализму» Ю.Степанова, наступает эклектическая гармония по образу той, которую мы наблюдаем  в языке, гармония, являющаяся одним из  «возможных» миров и далеко не самим плохим.

Осознание того, что «между здесь и там»  – неотъемлемая составная  генетического кода,  духовного и языкового опыта украинской нации оставляет суржику как языку место в будущем. Но  является также  залогом того, что  нам суждено преодолеть  Страх и быть Cвободными. Преодолеть  бездну скуки, в которой все видимо и отвратительно, и   раскрыть вечно играющую бездну невидимого.  Если, конечно, человечеству в принципе суждено из хаоса родить танцующую звезду.  

Примечания

1.    Заметим, что задолго до металингвистической эпохи постмодерна в военном 1942 Александр Довженко предвосхитил   наступление суржика в культурном и духовном пространстве Украины. Гениальная лингвокреативная интуиция мастера   превратила метонимическую деталь  «разговаривать на суржике» на символическое обобщение  власти,   противоставленной идеалам добра и гуманизма:

Сотня наркомів. Всі молодого і середнього віку. Короткошиї, товсті і        однаково одягнені. Багато їдять і часто, гімнастикою не займаються, і робить нічого. Вигляд повітовий. Багато з них у душі не вірять у свої високі посади. А загалом непогані люде. Мови не знають і не знатимуть. Розмовляють і думають суржиком.

2. Когнитивной базой метафоры можно считать отмечаемое многими исследователями наличие смешения кодов в детской речи в условиях взаимодействия языков: «… взаимопроникновение языков происходит при смешивании кодов, когда элементы одного языка (в основном лексические)  переносятся в другой (об этом часто упоминают в описаниях речи детей, которые вырастают в двуязычной среде)» (Кознарський 1998: 24). Ср.:  «… и генезис креольских языков, и усвоение родного языка ребенком повторяют процесс зарождения самой языковой способности. Креольские языки предстают в качестве неотразимого образа лингвистического педогенеза, но не в том смысле, как это представляли себе предтечи всякого рода расистов – сторонники традиционного лингвистического расизма с его baby-talk взрослых детей, каковыми они считали африканских негров » (Ажеж 2001: 34). Симптоматично, что постмодернизм также определяется аналогичным словом-метафорой: «Постмодернизм – это беспечное и легкомысленное дитя конца XX в.»  (Руднев 2001).

     С психоаналитической точки зрения суржик можно считать тенью языка, рассматривая его в семантическом поле  все той же «возрастной» метафоры:  вечный  юноша и трикстер.

3. В отличии от суржика, пиджины сопоставимы с разговорным языком, они обладают имманентным качеством разговорного языка как явления творческого по своей природе: «Тенденции к экономии, аналитизму и мотивированности, рассматриваемые как особые свойства пиджинов, в действительности обнаруживаются также в разговорных стилях тех языков, в которых литературная традиция отличается от разговорной речи» (Ажеж 2001: 40).  

4.  «Что более всего отталкивает в наше время? “Самое страшное: испытывать отвращение и быть стиснутым адской невозможностью высказаться не иметь более языка для обозначения господствующего сегодня бесстыдства” (Jürgen Oberschelp, “Rasereі”, ed. “Merkur”, 456). [Юрген Обершельп] призывает к созданию такой литературы, которая могла бы и сегодня расшевелить зажиревшую – Европу,  … называет двух немецкоязычных писателей, способных преодолеть равнодушие – это Бернард и Гетц. Они находят слова для самого отвратительного. Отвратительно все разложившееся, все вещи, предметы, ставшие пассивными объектами. Отвратителен  объект, который        показывает себя и который есть только то, что он показывает » (Горичева 1991: 59-60).

5.  Образ Верки Сердючки можно считать своеобразной метонимией  суржика как  феминной сущности, согласующейся с понятием «маргинализация женщин, предполагающем фундаментальную аномальность женщин, их неполное соответствие "норме", в то время как нормой считаются мужчины либо человек вообще»  (Словарь гендерных терминов  / Под ред. А. А. Денисовой / Региональная общественная организация "Восток-Запад: Женские Инновационные Проекты". М.: Информация XXI век, 2002, с. 180).

6. «Логосознание украинца отличается рефлексией и синтезирующей способностью вбирать в себя вновь открываемые им сущности » (Бардина 1997: 185).

Литература

Ажеж Клод. Человек говорящий: Вклад лингвистики в гуманитарные науки: Пер. с фр. - М.: Едиториал УРСС, 2003.

Акикша К. Поэтика суржика, или котлета по-киевски // Декоративное искусство СССР – 1989 – ч.12.

Андрусів С. Страх перед мовою як психокомплекс сучасного українця // Сучасність –1995-№7-8

Антисуржик. Вчимося ввічливо поводитись і правильно говорити / за заг. Ред. О.Сербенської: Посібник. Львів: Світ, 1994.

Бардина Н. Языковая гармонизация сознания. –Одесса,  1997.

Возняк Т. Тексти та переклади – Харків: Фоліо, 1998.

Горичева Татьяна.  Православие и постмодернизм. – Л: Изд-во Ленингр. ун-та, 1991.

Гриценко Олександр. Ukrainian Contents // Критика – 1999 - №10 .

Гундорова Тамара. Післячорнобильська бібліотека. Український літературний постмодерн. – К.: Критика, 2005.

Жолдак Б.  Макабреска // Жолдак Б.  Антиклімакс. / Передм. О.Ірванця. – К.: Факт, 2001.

Забужко Оксана. Дар марґінальності // Березіль, 2003, №3-4, с.144-155.

Ірванець О. Замість прєдісловія // Б.Жолдак. Антиклімакс – К.: Факт, 2001 – С. 3-4.

Кознарський Тарас. Нотатки на берегах макабресок // Критика – 1998 – ч.5

Окара А. На захист російської мови // Кур’єр Кривбасу- 2001- №134 – С.3-10.

Поліщук Ярослав.  Лінґвістичний та  металінґвістичний феномен суржику (на прикладі сучасної української літератури) // Język ukraiński: współczesność – historia Українська мова: сучасність – історія. Lublin, 2003 – С. 267-278.

Руднев В.П. Энциклопедический словарь культуры XX века. — М.: «Аграф», 2001

Рябчук М. Від Малоросії до України: парадокси запізнілого націєтворення. – К.: Критика, 2000.

Селіванова  О.О. Сучасна лінгвістика: термінологічна енциклопедія. – Полтава:Довкілля-К, 2006.

Смаль-Стоцький Р. Українська мова в Совєтській Україні. – Варшава, 1936.

Тараненко О. О. Суржик // Українська мова. Енциклопедія. К., 2004 – С.665-668

Шерех Юрій. Так нас навчали правильних проізношеній //Поза книжками і з книжок. – К.: “Вид-во “Час”, 1998 – С. 236-280. 

 

Шлемкевич Микола.  Загублена українська людина – К.: МП “Фенікс”, 1992.

[ГЛАВНАЯ] [ПСИХОЛИНГВИСТИКА ] [БИЗНЕС]